Перейти к основному содержанию

Научно-практический рецензируемый ежемеcячный журнал. Орган Министерства здравоохранения Республики Беларусь
Входит в Перечень научных изданий Республики Беларусь для опубликования результатов диссертационных исследований по медицинским и биологическим наукам. Журнал включен в систему Российского научного цитирования.
Журнал издается с 1924 года.

УЧЕНЫЙ НЕ ОТ МИРА СЕГО

С именем немецкого физиолога, врача, физика и математика Германа Людвига Фердинанда фон Гельмгольца (1821—1894) связана коренная реконструкция физиологических представлений в XIX веке. Блестящий знаток теоретической физики и высшей математики он поставил эти науки на службу физиологии и добился выдающихся результатов.

 

Дарование Г. Гельмгольца в естественных науках обнаружилось уже в гимназии, между тем, обладая умом научного склада, он не проявлял никакого рвения в учебе. Медицинское образование будущий ученый получил в Военном медико-хирургическом институте в Берлине. Студенту Г. Гельмгольцу повезло не только с сокурсниками — с ним училась целая плеяда известных в последующем ученых: К. Людвиг, Э. Дюбуа-Реймон, Э. Брюкке, Р. Вирхов,
Т. Шванн, но и с преподавателем физиологии — это был И. Мюллер, европейское научное светило. Вспоминая своего учителя, Г. Гельмгольц говорил: «Кто раз пришел в соприкосновение с человеком первоклассным — у того духовный масштаб изменен навсегда, тот пережил самое интересное, что может дать жизнь». С 1843 г. он военный врач в Потсдаме, там же начал исследовательскую деятельность в созданной им лаборатории. В 1847 г. опубликовал работу «О сохранении силы», где математически обосновал закон сохранения энергии и доказал его справедливость для процессов, протекающих в живых организмах. Это был сильный аргумент против господствовавшей в то время концепции о «жизненной силе» (vis vitalis).

Г. Гельмгольц занимал должность профессора физиологии в университетах Кенигсберга, Бонна, Гейдельберга. Творчество ученого, кроме физиологии, охватывало физику (оптика, акустика), математику и было направлено главным образом на решение физиологических проблем. Он впервые доказал возможность использования принципа наименьшего действия к тепловым электромагнитным явлениям и выявил его связь со вторым законом термодинамики, что нашло широкое применение в современной тео­ретической физике. В области физиологиче­ской акустики открыл так называемые комбинационные тона, построил модель уха, разработал математическую теорию взаимодействия звуковых волн с органом слуха, доказал способность слухового аппарата анализировать сложные звуки, ввел понятие «тембр звука» и объяснил это явление наличием обертонов. Опираясь на физические законы резонанса, создал теорию слуховой функции кортиева органа человека, физическую теорию фонации, внес значительный вклад в развитие физиологической и музыкальной акустики.

Г. Гельмгольц разработал способы определения кривизны оптических поверхностей глаза, теорию аккомодации, учение о цветовом зрении (теория Юнга — Гельмгольца), сконструировал офтальмоскоп для прижизненного исследования глазного дна. Его выступление на конгрессе офтальмологов (1867) вызвало восхищение представленными в докладе результатами исследований, благодаря которым, по словам коллег ученого, «в офтальмологии… воссиял свет». Ученый создал «маятник Гельмгольца», исследовал теплообразование в мышце и процесс ее сокращения с помощью разработанных им методов термоэлектрической и графической регистрации, измерил скорость распространения возбуждения по нерву. Установив закон поведения вихрей для невязких жидкостей, заложил начала гидродинамики, математическими исследованиями атмосферных вихрей, гроз, глетчеров — основы научной метеорологии. Его работы по теории разрывных движений имели большое значение для развития аэродинамики и управляемого воздухоплавания.

Исследования Г. Гельмгольца выходили далеко за пределы физиологии, поэтому неудивительно, что, когда в 1871 г. освободилась кафедра физики Берлинского университета, ему предложили ее возглавить. Ректор университета Э. Дюбуа-Реймон писал: «Произошло неслыханное дело: медик и профессор физиологии занял главную физическую кафедру в Германии». Продолжая исследования по физио­логической акустике и оптике, Г. Гельмгольц
все больше занимался физическими проблемами. Вскоре он получил лестное предложение занять кафедру экспериментальной физики
в Кембридже, где профессором был знаменитый Д. К. Максвелл, позже — Э. Резерфорд.

В Гейдельбергском университете у Г. Гельм­гольца учился будущий основатель русской физиологической школы И. М. Сеченов. Насколько велико было впечатление, произведенное на него известным ученым, можно судить по словам Ивана Михайловича: «От его спокойной фигуры с задумчивыми глазами веяло каким-то миром, словно не от мира сего. Как это ни странно, но говорю сущую правду: он производил на меня впечатление, подобное тому, которое я испытывал, глядя впервые на Сикстинскую мадонну в Дрездене, тем более что его глаза по выражению были, в самом деле, похожи на глаза этой Мадонны… В Германии его считали национальным сокровищем…»

Благодаря разносторонней научной деятельности Г. Гельмгольц подарил Европе многочисленных учеников — специалистов в разных отраслях естествознания. Среди них немало российских ученых — биологов и врачей: Э. Адамюк, Н. Бакст, Л. Гиршман, И. Догель, В. Дыбковский, Э.-М. Мандельштам, И. Сеченов, А. Ходин, Ф. Шереметьевский, Э. Юнге и др. Многие из них основали собственные научные школы и приобрели громкое имя в науке.

В 1877 г. Г. Гельмгольц выступил с речью «Мышление в медицине». Это была реакция ученого на системный внутридисциплинарный кризис, возникший в медицине в последней трети XIX века, обусловленный накоплением новых научных данных, осознанием ошибочности существующих представлений о функционировании организма и крайней неполноты имевшихся взглядов на сущность воздействия окружающей среды на организм человека. Возникла острая необходимость иного, чем прежде, видения изучаемой реальности, перестройки и осмысления оснований медицинской науки.
Г. Гельмгольц подчеркнул важную роль философии в процессе познания и обозначил основную ошибку старого времени: «…оно гонялось за ложным идеалом научности в односторонней и неправильно ограниченной переоценке дедуктивного метода».

Учитывая значимость проблемы познания в медицине и возрастающую роль мышления врача в связи с широким внедрением передовых технологий в медицинскую практику, редакция сочла необходимым обратиться к творческому наследию Г. Гельмгольца
и опубликовать его речь «Мышление в ме­дицине».

 

ГЕРМАН ФОН ГЕЛЬМГОЛЬЦ

Мышление в медицине*

 

<...>

...В ходе развития медицины заключается великий урок по адресу истинных принципов научных исследований, и положительная часть этого урока, быть может, никогда прежде так настоятельно не исповедывала, как в последнее поколение. Так как на мою долю в настоящее время выпало преподавать ту естественную науку, которой надлежит делать наиболее широкие обобщения и излагать смысл основных понятий и которой народы, говорящие на английском языке, присвоили довольно удачное название natural philosophy, то не будет слишком далеко от круга моей специальной деятельности и моих личных занятий, если я буду здесь говорить о принципах научной методики для опытных наук.

<...>  ...В обычае старого времени было соединять изучение медицины с изучением естественных наук, и то, что было в этом принудительного, я должен почитать за счастье. Не только потому, что я вступил в область медицины в такой период, когда всякий, кто был лишь в умеренной степени знаком с физикальным образом мышления, находил плодоно­сную девственную почву для обрабатывания, но я смотрел на занятие медициной как на ту школу, которая давала мне возможность более, чем всякая другая, углубиться в вечные основные положения всех научных работ — в те основные положения, которые так просты и тем не менее постоянно приходят
в забвение, которые так ясны, но постоянно затемняются обманчивым покрывалом.

Нужно самому стоять перед надломленным взором умирающего, нужно самому слышать вопли отчаяния его семьи, нужно самому себе задать, перед лицом смерти, грозный вопрос: все ли было сделано для предотвращения рокового события и приготовила ли сама наука все знания и средства, какие она обязана была приготовить, — чтобы знать, что познавательно теоретические вопросы о методике науки также могут иметь полновесное значение и громадную практическую важность.  Исключительно теоретический исследователь пусть с надменной и холодной улыбкой взирает на то, как по временам хозяйничают в науке и поднимают пыль суетность и всякие измышления, — лишь бы его самого ничто не тревожило в его рабочем кабинете! Пусть он также находит интересными и извинительными предрассудки старых времен и считает их остатками поэтической романтики и юношеской мечтательности, — для того, кто должен бороться с враждебными силами действительности, пропадают индифферентизм и романтика, то, что он знает и умеет, подвергается более строгому испытанию, — он может пользоваться только ярким светом фактов, он должен отречься от желания качаться в приятных иллюзиях.

<...>

Чтобы одним словом обозначить основную ошибку старого времени, я бы сказал, что оно гонялось за ложным идеалом научности в односторонней и неправильно ограниченной переоценке дедуктивного метода. <...> ...История этой науки представляет совершенно особенный интерес в истории развития человеческого духа. Никакая другая наука, быть может, не способна показать в такой степени, что правильная критика источников знания есть и в практическом отношении в высшей степени важная задача истинной философии.

Как бы знаменем старого дедуктивного метода служило гордое слово Гиппократа:

«Богу подобен врач-философ»1.

Мы можем оставить это изречение в силе, если мы только надлежащим образом определим, что нужно понимать под «философом». Древние понимали еще философию как теоретическую науку; их философы занимались также математикой, физикой, астрономией, естественной историей — в тесной связи с собственно философическими и метафизическими рассуждениями. Таким образом, если мы захотим под врачом-философом, в смысле Гиппократа, разуметь ученого, вполне углубившегося в причинную связь процессов в природе, то мы на самом деле в состоянии будем сказать вместе с Гиппократом, что такой врач может помогать людям, подобно Богу. В таком толковании высказанное Гиппо­кратом положение обозначает в трех словах тот идеал, к которому должна стремиться наша наука. Достигнет ли она его когда-нибудь — кому дано это сказать?

Но откладывать на столь долгий срок свои надежды было не по душе тем служителям медицины, которые желали уже при своей жизни чувствовать себя богоподобными и казаться таковыми другим смертным.

Притязания на «философа» пришлось поэтому значительно сократить. Всякий начинавший знакомиться с какою-либо всеобъясняющей системой, в которую — хорошо ли, худо ли — должны были укладываться факты действительности, воображал себя философом. О законах природы философы того времени знали ведь не особенно много, не более, чем люди простые, не ученые. Поэтому вся сила их стремлений направлена была прежде всего на мышление, на логическую последовательность и полноту системы. Понятно само собой, что в юношеском периоде образования дело должно было дойти до одностороннего переоценивания чистого мышления. На мышлении зиждется превосходство человека над животным, образованного над варваром, но ощущение, чувствование, воспринимание он разделяет с низшими созданиями, а в остроте чувств он часто им даже очень уступает. Что человек стремится дать своему мышлению высшее развитие — это задача, от решения которой зависит чувство его собственного достоинства, равно как его практическая мощь, и было, конечно, естественной ошибкой, когда рядом с этим считали безразличным и неважным то, что природа дала и животному из области душевных качеств, и тогда мышление сочло себя вправе отрешиться от своей естественной основы — наблюдения и воспринимания, чтобы предпринять Икаров полет2 метафизической спекуляции.

<...>

Я не хочу провести вас через пестрый лабиринт патологических теорий, которые, смотря по переменчивым склонностям их авторов, вызванным тем или другим приростом естественно-
исторических знаний, первоначально создавались врачами, приобретшими себе, в качестве великих наблюдателей и искусных лекарей, независимо от их теорий, покойную жизнь и видимую славу. За ними следовали менее одаренные ученики, копировавшие своих учителей, раздувавшие их теории, делавшие их более односторонними и более логичными, не смущаясь противоречиями с природой. Чем строже была система, тем ограниченнее и решительнее были способы врачевания. Чем сильнее школы попадали в тиски под напором накопившихся действительных знаний, тем нетерпимее становились они к новшествам. Великий реформатор анатомии Везалий был вытребован к ответу геологическим факультетом Саламанки, и книга его, в которой он описывал легочное кровообращение, была предана сожжению, а Парижский факультет запретил  изложение открытого Гарвеем (Harvey) крово­обращения в теле.

При этом основы систем, от которых исходили эти школы, большею своею частью были естественно-исторического направления, и применение их было бы вполне в порядке внутри ограниченного кружка. Но что было не в порядке — это ложное представление, что более научно строить все болезни на одной общей основе, нежели понимать каждую болезнь различно. Солидарные патологи сводили все на изменение механики в твердых частях, именно на их измененное натяжение, на их strictum et laxum, на их тонус и атонию, позднее — на натянутые или расслабленные нервы, на застои в сосудах. Гуморальные патологи знали только изменения в смешении. Четыре главные жидкости, представители классических четырех элементов — кровь, слизь, черная и желтая желчь — у других acrimoniae или дискразии, — которые можно было изгонять из тела потом и поносом, в начале нового времени также кислоты и щелочи, или алхимистические spiritus и qualitates occultae принятых внутрь веществ, — таковы были элементы этой химии. Промежуточно на сцену выступали всякие физиологические воззрения, из которых некоторые заключали в себе удивительные предчувствия, например emJutoJJermou3, привитая животная теплота Гиппократа, поддерживаемая пищевыми средствами, их в свою очередь переваривающая в желудке и служащая источником всякого жизненного движения. Здесь уже посеяны семена того вопроса, который впоследствии повел к открытию врачами эквивалентных отношений между механической работой и теплотой, а равно к научной формулировке закона о сохранении силы. Но зато pueuma — полудух, полувоздух — которая из легких направлялась в артерии и их наполняла — вызвала много грубых заблуждений. То обстоятельство, что в артериях мертвых тел обыкновенно находят воздух, проникающий ведь в них лишь в то мгновение, когда их взрезают, привело древних к ложному выводу, что этот воздух содержится в артериях и при жизни. В таком случае для крови оставались только вены, в которых она не могла циркулировать. Полагали, что кровь образуется в печени, от нее направляется к сердцу и через вены притекает к органам. Всякое внимательное наблюдение любого кровопускания должно было бы указать, что по венам она течет с периферии и идет к сердцу. Но фальшивая эта теория так сроднилась с объяснением лихорадок и воспалений, что она получила значение догмата, нападать на который было сопряжено с опасностью.

<...> Старинные философы и врачи полагали, что они вправе дедуцировать прежде, чем общие положения будут утверждены индукцией.

Они забывали, что всякая дедукция заключает лишь столько достоверности, сколько заключается в положении, из которого делается дедукция, и что всякая новая дедукция есть прежде всего только новое испытующее средство для собственных основ пред лицом наблюдения. Вследствие того что какое-либо заключение выводится самым тщательным логическим способом из неверного предварительного положения, оно ни на волос не становится более прочным и ничего не приобретает в значении.

Но еще более характерно для школ, которые воздвигали свои системы на гипотезах, считавшихся догматами, это та нетерпимость, о проявлениях которой я только что упомянул. Кто работает на прочном фундаменте, тот может, конечно, попадать и в ошибку, но от него нельзя более отнять, как именно то, в чем он ошибался. Но когда исходной точкой служит гипотеза, которая кажется обоснованной только потому, что она сочинена авторитетом, или же излюблена только потому, что она отвечает нашему желанию считать ее верной, тогда всякая трещина может беспощадно сокрушить все здание убеждений. Убежденные приверженцы должны поэтому признавать за каждой отдельной частью такого здания одинаковую степень непогрешимости — для анатомии Гиппократа ровно столько же, как и для лихорадочных кризисов. Всякий противник может казаться им только глупым или злым, и полемика, согласно старому правилу, будет тем более страстной и личной, чем менее прочна территория, которую отстаивают. <...>

Галлер наблюдал процессы возбуждения на нервах и мышцах отрезанных членов. Всего более поразило его при этом то, что самые
разнородные внешние воздействия — механические, химические, термические, к которым впоследствии присоединились и электриче­ские, — вызывают всегда один и тот же эффект, именно — мышечное сокращение; таким образом, по своему влиянию на организм они являлись только количественно различными; он назвал их поэтому общим именем раздражителей, измененное состояние в нервах обозначил словом «раздражение», а способность их отвечать на раздражение, утрачиваемую ими с наступлением смерти, — раздражительностью. Все это отношение, которое, в смысле физикальном, собственно выражает лишь то, что нервы в процессе тех внутренних движений, которые возникают после их возбуждения, находятся в весьма легко нарушимом состоянии равновесия, было признано за основное свойство животной жизни и без околичностей перенесено на остальные органы и ткани тела, относительно которых не имелось никаких подобных фактов. <...>

Жизненная сила хозяйничала когда-то в артериях в качестве воздухообразного духа, как pneuma — у Парацельса, она приняла вид архея, как бы благодетельного кобольда или «внутреннего алхимиста», и достигла наиболее яркого научного выражения как жизненная душа, Anmia inscia, у Георга Эрнста Шталя, состоявшего профессором химии и патологии в первую половину 18-го столетия в Галле. Шталь был тонкая и ясная голова, которая даже там, где она грешит против наших теперешних воззрений, поучает и побуждает способом постановки надлежащих вопросов. Это тот самый ученый, который основал первую обширную систему химии — физиологическую. Если его флогистон перевести на скрытую теплоту, то теоретические основные черты его системы попадут в систему Лавуазье; но только Шталь не знал еще кислорода, чем вызваны были некоторые ложные гипотезы, например отрицательная тяжесть флогистона. Жизненная душа Шталя построена в целом по тому образцу, по какому себе воображали пиетеситические общины того времени грешную душу человека: она подвержена и ошибкам, и страстям, лености, страху, нетерпению, печали, неразумию, отчаянию. Врачу приходилось то успокаивать ее, то подталкивать ее или наказывать и понуждать к раскаянию. Весьма недурно придумано было, как он при этом обосновывает необходимость физических и химических воздействий; жизненная душа, видите ли, управляет телом и действует только посредством физически-химических сил принятых внутрь веществ. Но она может связывать могущество этих сил и разрешать их, давать им ход или задерживать их. После смерти задержанные силы освобождаются и вызывают гниение тела. Для опровержения этой теории о привилегии души Шталя вязать и разрешать должен был явиться на свет в ясном представлении закон о сохранении силы.

Вторая половина 18-го столетия была уже слишком заражена новыми учениями для того, чтобы жизненная душа Шталя могла пользоваться признанием. Ее прикрыли более естественнонаучным термином жизненной силы,
vis vitalis, между тем как, по существу, она удерживала свои функции и стала играть выдающуюся роль под названием природной лечебной силы в болезнях, vis medicatris naturae.

Учение о жизненной силе заняло место в патологической системе об измененной возбудимости. Старались отделить непосредственные воздействия болезнетворных вредных влияний, поскольку они зависят от игры слепых природных сил, symptomata morbi, от разряда тех, которые служат выражением реакции жизненной силы, symptomata reactionis. Последние полагали главным образом в воспалении и в лихорадке. На долю врача выпадала почти исключительно роль зорко следить за силой этой реакции и, глядя по обстоятельствам, подталкивать ее или задерживать.

Лечение лихорадки казалось в то время главным делом, собственно, научно обоснованной частью медицины, рядом с которой местное лечение признавалось делом второстепенным. От этого терапия лихорадочных болезней приняла очень однообразный вид, хотя те средства, которые диктовались теорией, особенно совершенно почти оставленные с того времени кровопускания, пользовались еще сильным применением. Еще более оскудела терапия, когда новое, более критически настроенное поколение подвергло испытанию те предположения, которые считались научными. Между молодыми врачами оказалось множество таких, которыми овладело отчаяние по поводу их научного бессилия и которые бросили почти всякую терапию или кинулись в объятия эмпирии, как ее учил тогда Радемахер и которая принципиально считала нелепостью всякую надежду на научное понимание. <...>

Для виталистического врача существенная часть жизненных процессов не находилась в зависимости от сил природы, которые работают со слепою необходимостью и по твердому закону их действия и этим определяют самый успех. То, что делают эти силы природы, казалось делом побочным, и подробное изучение этого не стоило де труда. Врачи воображали, что имеют дело с душеподобным существом, пред лицом которого бессильны и мыслитель, и философ, и выдающийся талант. Нужно ли мне иллюстрировать вам это отдельными примерами?

Было время, когда выслушивание и постукивание грудных органов уже правильно применялись в клиниках. Но мне много раз приходилось слышать, что это — грубые механические способы исследования, в которых врач со светлым духовным взором не нуждается. Кроме того, это роняет достоинство больного, который ведь тоже человек, и оскорбляет его низведением на степень машины. Самым прямолинейным способом казалось ощупывание пульса, которое давало возможность определить способ реакции жизненной силы, вследствие чего оно до тонкости изучалось как самое важное орудие исследования. Считать пульс по секундным часам было уже делом обыкновенным, хотя старые господа видели и в этом прием не совсем хорошего тона. Об измерении температуры у больных тогда не было и речи. В отношении глазного зеркала один очень знаменитый хирург заявил мне, что он никогда не будет пользоваться этим инструментом, так как очень опасно пускать лучи яркого света в больной глаз, другой пояснил мне, что зеркало может быть пригодно для врачей с плохими глазами, а так как у него самого очень хорошие глаза, то он в таком зеркале не нуждается. Один очень прославленный профессор физиологии того времени, слывший великим оратором и высокоодаренным ученым, вступил в спор с профессором физики по поводу изображений в глазу. Физик приглашал к себе ученого коллегу присутствовать при опытах. Физиолог с негодованием отверг это приглашение: «Физиологу нет никакого дела до опытов; они годятся лишь для физика». <...>

<...> Медицинское образование того времени покоилось еще существенно на книжных познаниях. Чтение лекций сводилось еще к диктованию студентам в тетрадки.

Опыты и демонстрации в аудиториях были обставлены еще далеко не удовлетворительно. Физиологических и физических лабораторий, в которых ученики сами могли бы производить опыты, вообще еще не существовало. Для химии была основана Гиссенская лаборатория, великое дело Либига, нигде не встретившее подражания. Но зато в анатомических упражнениях медицина имела уже тогда громадное воспитательное средство для самостоятельных наблюдений, которого недоставало другим факультетам и влияние которого я склонен признать весьма важным. Микроскопические демонстрации практиковались очень редко и были еще большей редкостью во время лекций. Инструменты были еще дороги и попадались лишь отдельными экземплярами. Сам я сделался обладателем микроскопа лишь благодаря тому, что пролежал в тифе во время осенних каникул 1841 года и, пользуясь безвозмездно, как питомец института,  сделал небольшие сбережения. Некрасив был этот мой инструмент, но все же я мог при его помощи разглядеть описанные в моей диссертации нервные отростки узловых клеточек у беспозвоночных животных и проследить развитие эмбрионов в моей работе о гниении и брожении.

<...> Истинный испытатель природы при каждом вновь открытом явлении задается вопросом, должны ли наилучше обоснованные законы, действия давно известных сил подвергнуться изменению; разумеется, здесь речь может быть только о таких изменениях, которые не противоречат всему кладу накопленных прежде наблюдений. Конечно, этим никогда не достигается безусловная истина, но получается все же такая высокая степень вероятности, что в практическом отношении она равносильна достоверности. Пусть метафизики глумятся над этим, мы принимаем их глумление к сердцу, если они в состоянии достигнуть лучшего или получить хотя бы даже ровно такие же результаты, как те, которые были уже добыты индуктивным способом. Но все же старые слова Сократа, главы индуктивного образования понятий, на этот счет столь же юны, как 2000 лет назад: «Те полагали, что знали то, чего не знали, а он cам имеет, по крайней мере, то преимущество, что не воображает, что значит то, чего не знает», — и затем опять: он не удивляется только, что те не замечали, как человеку невозможно отыскать нечто подобное, так как даже те, которые в высшей степени уверены в справедливости своих теорий, между собою не согласны, но ведут себя между собою как бешеные. <...>

Когда я высказываюсь против пустого построения гипотез, то из этого не следует еще, что я хочу этим понизить значение истинно оригинальных мыслей. Первое нахождение какого-либо нового закона — это отыскание сходства, остававшегося прежде скрытным, в ходе естественных событий. Оно есть проявление душевной способности, которую наши предки еще серьезно называли остротой; оно одного свойства с величайшими произведениями художественного понимания в нахождении новых типов выразительных явлений. Оно есть нечто такое, что не может быть вызвано насильственным и приобретено тем или другим способом. Поэтому-то и рвутся к нему те, которые мнят себя излюбленными детищами гения. Да и кажется это им достижимым очень легко, без всякого труда, внезапным озарением духа, что и составляет их — детей гения — недосягаемое преимущество над остальными смертными. Настоящий художник, равно как настоящий исследователь, знают, конечно, очень хорошо, что великие дела достигаются только великим трудом. Доказательство того, что найденные идеи не только соединяют в одно целое поверхностные сходства, но вызваны глубоким прониканием в связь целого, может быть представлено ведь только полным их проведением — для вновь открытого закона природы, стало быть, только по силе его согласия с фактами. И это не будет оцениванием по внешнему успеху, но успех находится здесь существенно в связи с глубиной и полнотой предшествовавшего воззрения.

<...>

Вообще, как ни ясен сам по себе принцип и как он ни важен, но он часто совершенно забывается, тот именно принцип, в силу которого естествоиспытатель должен отыскивать законы фактов. Признав в найденном законе могущество, господствующее над совершающимися в природе процессами, мы объективируем его как силу и называем такое сведение отдельных случаев на силу, вызывающую при определенных условиях определенный эффект, причинным объяснением явлений. При этом мы не всегда в состоянии доходить до силы атомов: мы говорим также о силе преломления света, об электродвигательной и электродинамиче­ской силе. Но не нужно забывать определенных условий и определенных результатов; когда мы не можем указать на те и другие, то наше объяснение есть только стыдливое признание нашего невежества и тогда положительно лучше прямо сознаться в этом. <...>

 

 

 

 

  • Я только что вернулся с большого международного форума врачей и ученых, проходившего в Санкт-Петербурге. На нем обсуждались вопросы совершенствования диагностики и лечения хронического миелолейкоза. Мы теперь уже добились того, что продолжительность жизни таких больных увеличилась в четыре раза, в России уже живут, радуются жизни и трудятся люди, излеченные от этого тяжелого заболевания... На форуме наряду с отечественными клиницистами выступали гематологи из Хьюстона (США), Турина (Италия), Мангейма (Германия).
  • Я вспоминаю свои беседы с больными — преподавателями медицинского института, профессорами. Что говорить, трудно с ними работать! Трудно с ними говорить и действовать, как со всеми остальными пациентами...Что еще характерно для заболевшего врача в психологическом плане? Частенько такой пациент напрочь забывает не только действие препаратов, но и время их приема, хотя сам в своей жизни неоднократно назначал их.
  • При осмотре мы прежде всего также уделяем особое внимание кожному покрову. Нормальная кожа и изменения ее при различных заболеваниях довольно подробно представлены в учебниках и монографиях. Здесь мне хочется лишь привести некоторые сведения, которые будут интересны врачам различных специальностей и позволят понять, почему кожа претерпевает изменения. Известно, что кожа — это полноценный орган, который дополняет и дублирует функции различных внутренних органов. Она активно участвует в процессе дыхания, выделения, обмене веществ.
  • Я никогда не заканчиваю расспроса-беседы с больным без того, чтобы выяснить хотя бы ориентировочно состояние взаимоотношений в семье. Полипрагмазия — бич современной медицины, клиники внутренних болезней. На обходах часто приходится видеть, как больным назначают 13—16 препаратов, нередко с взаимоисключающими фармакологическими свойствами.
  • Изучив сотни диагностических ошибок, сотрудники нашего коллектива убедились, что в ходе диагностического процесса практические врачи нарушают даже самые элементарные правила логики. Например, они неправильно применяют методы аналогии, индукции, дедукции.
  • А в настоящее время мне самому приходилось и в поликлиниках, и в стационарах слышать такие «уважительные и милые» обращения медицинских работников (и даже студентов, которые берут со старших пример!!!), как «голубушка», «бабуля», «золотце», «милочка», «голубчик», «бабуся», «дедуся», «дедуля», «женщина», «человек», «старик», «папаша», «мамаша», «отец», «мать», «барышня», «мужик», «тетя», «дядя» и т. д. Многие из таких слов для больных обидны, полны презрения, как правило, задевают самолюбие пациентов и их родственников.
  • Он редко выслушивал до конца доклад о больном, часто сразу же задавал вопросы, уточняющие характер течения болезни, особенности жизни. Удивительно, что вслух он мог сказать: «Что-то тут мне не ясно. Чего-то не хватает в истории болезни». И начинал сам собирать и выяснять эти «недостающие звенья».
© Редакция журнала «Здравоохранение» - 1924 - 2014гг.
Разработка сайта - doktora.by - сайт для врачей Беларуси